Главная страница
Она...
Биография Орловой
Досье актрисы
Личная жизнь
Круг общения Партнеры по фильмам Даты жизни и творчества Кино и театр Цитаты Фильмы об Орловой Медиа Публикации Интересные факты Мысли об Орловой Память Статьи

7. Военно-дорожная жизнь

Очень трудно в повседневной жизни непрерывно выглядеть так, как выглядишь на экране.

Джин Артур

Все предвоенные годы Любовь Петровна жила жизнью празднично-суетливой, благодатно-изнервленной. Съемки, концерты, разъезды, приемы, просмотры, торжественные вечера, юбилеи, письма, деловые встречи, выступления, звонки.

В советской «табели о рангах» Орлова имела статус и влиятельность едва ли не генеральские, и волей-неволей приходилось им соответствовать — хотя бы в «свободном» варианте.

А был еще дом, домашние заботы — квартирные, дачные... По письмам ее (их сохранилось немного, да и не очень любила она писать) можно судить, сколь неспокойным и хлопотным было ее счастье.

...«Только вчера кончила сниматься на натуре по «Очной ставке». Вышло, что снималась беспрерывно две недели. Жара ужасная. Под прожекторами и солнцем измучилась. Завтра еду в Ленинград. Сегодня ездила получать деньги в филармонию. Говорила относительно своих самостоятельных концертов в зимнем сезоне. Перевела вам тысячу рублей».

...«Съездили мы в Ленинград хорошо. Я спела за пять дней одиннадцать отделений. В комиссионном, от греха растратить деньги, была два раза. Купила рюмки, опять же графинчик и пепельнички, и стакан из цветного стекла...

2-го еду в Курск. 7-го в Ярославле на три дня. (Те самые три дня, в один из которых она навестила дом своего детства.) 26-го состоялись первые съемки «Золушки»... Смотрела «Очную ставку». Кажется, ничего»...

Это фрагменты из двух писем Миронову — он был болен в это время и не мог сопровождать Любовь Петровну, — разделенные двенадцатью днями. Событий достаточно, чтобы представить лихорадочную вибрацию ее жизни. А сколько неупомянутых...

Но тут читатель вправе остановить автора вопросом: что это за «Очная ставка»? И почему о ней не было упомянуто прежде? Ведь, судя по письмам, картина снималась раньше «Золушки», то есть «Светлого пути»?

Все правильно. Картина «Очная ставка» — экранизация популярной пьесы Льва Шейнина — была закончена буквально за неделю до начала новых съемок. В прокат эта картина вышла под названием «Ошибка инженера Кочина». Снимал ее не самый известный режиссер Александр Мачерет, зато в ролях, кроме Орловой, целый букет популярных, знаменитых и просто известных актеров: Жаров, Раневская, Дорохин, Петкер, Кмит.

Несмотря на столь впечатляющий состав команды, игры не получилось — если не считать одного-двух сольных «проходов» Раневской. Да и не могло получиться. Лента из тех, что прокатчики интеллигентно именуют «приключенческими», а публика и проще, и точнее — «про шпионов».

Шпионкой здесь была Орлова, правда, не главной. Правда, скорее по нужде, чем по хотению. Правда, не только шпионкой. Собственно, у нее три образных ипостаси. Она — соседка главного персонажа — авиаконструктора Кочина (коммунальный быт столь ценного «кадра» — явная драматическая подставка). Она же — его возлюбленная. Она же — орудие западных резидентов, охотящихся за чертежами нового истребителя конструкции Кочина.

Ипостасей много, но сводятся все они к одному банально-жалобному знаменателю — «попалась птичка». Никакой другой характерностью орловская героиня не обладает — как и вообще сколько-нибудь занятным личностным началом. Можно при желании уловить сходство героини с ослепительной Марион Диксон (та ведь тоже была птичкой в клетке, тоже мучилась тщательно скрываемой роковой тайной) — тем более ощутимей и принципиальней разница. В «Ошибке» от Орловой требовался не ослепительный артистизм, не победная звездность, но милая, заурядная узнаваемость. Требовалось «не быть» Орловой.

Шпионы в картине выглядят как шпионы — гадко, мерзко и пакостно. Чекисты, напротив, — воплощение доброты, прямоты, красоты.

Наверняка Шейнин, юрист, сочетавший творческий опыт с активной работой на органы, прекрасно знал, что пьеса его — чистейшая липа. Но он знал и кругозор начальства, его конъюнктурные потребности, руководящие инструкции, общепринятые правила игры и взаимного обмана.

Известно, как придирчиво, как мелочно ратовал Сталин за бдительность, за сугубую секретность работ, связанных с военной инженерией. Когда ему ради шутки доложили, что в уборной конструкторского бюро Лавочкина вспыхнул пожар — от окурка загорелся мусорный ящик с бумажным мусором, — вождь рассерженно прервал рассказчика: «Что значит мусор? Мне уже не раз докладывали, что Лавочкин — неряха и бросает где попало нужное и ненужное. Мусор нашли! Потом окажется, что этот мусор на столе у абверовских специалистов!» Собственно, фильм и был наглядной иллюстрацией этой верховной концепции.

Можно понять Любовь Петровну. Она хотела сниматься, хотела играть — и не только в музыкальных комедиях. Она считала себя способной играть и сложную драматическую роль и мечтала о такой. В роли, предложенной Мачеретом, брезжило что-то похожее. Жертва шпионских интриг — страдающая, любящая, гибнущая...

Любовь Петровна честно и грамотно «отпела» эту нехитрую мелодраматическую ноту, доказав лишь одно: что может быть на экране не только звездой, вызывающей замирание сердец, но и малозаметной, средней руки актрисой, способной разве что вписаться в ансамбль и не испортить общей борозды. Зритель и не признал ее в этой картине — если и ходил на фильм, то не ради нее, ради шпионской интриги, ради Раневской с Петкером, ради Жарова.

В общем, то было дежурное политико-развлекательное кино тех лет — одна из нужнейших «галочек» в тематическом плане студий, в разделе «Фильмы о советских чекистах» (или «К 20-летию ЧК — ОГПУ — НКВД»)...

...Мне не раз приходилось слышать от людей, хорошо знавших Любовь Петровну, что в ней погиб незаурядный, даже огромный драматический дар — в угоду музыкально-комедийному. Я видел ее в трех больших театральных ролях (речь о них впереди), в некомедийных картинах Александрова. И была она хороша — или, по крайней мере, впечатляюща — только там, где была настоящей Орловой — женщиной из женщин. В «Лиззи Маккей», во «Встрече на Эльбе». Ну, и в «Весне», где одна из двух ее ролей полусерьезна.

Григорий Львович Рошаль, чаще других снимавший Любовь Петровну, за исключением, естественно, Александрова, и также горячо разделявший упомянутое мнение, на практике скорее опровергал его. В «Петербургской ночи», мы помним, она играла не очень большую, но благодарную роль — маленькой водевильной актрисы, мимолетной подруги неприкаянного скрипача. Роль эта не требовала от Орловой чрезмерных творческих усилий: и водевильная часть, и драматическая (скорее мелодраматическая) вполне отвечали ее тогдашнему театральному опыту. Она и не вышла за его рамки.

Во второй раз она сыграла у Рошаля в «Деле Артамоновых» в 1941 году, прямо перед войной. Тут была совсем уже небольшая роль — певички, заезжей дивы Паулы Менотти, ублажающей своим легковесным искусством провинциальных толстосумов. В этой роли она, пожалуй, больше похожа на свое «Я», но столь бегл, мимолетен этот шик и блеск, что внимания всерьез не задерживает.

Ну, а третья роль у Рошаля — в «Мусоргском» (1952 г.) — столь невзрачна, что навряд ли помнится даже поклонникам этой картины.

...Нет, Александров не убил в ней, как думали и говорили иные ее доброхоты, большого драматического таланта. И все же кинематограф внес маленький негативный нюанс в ее грядущую театральную судьбу — слегка заледенил ее игру на сцене. А усилила этой нюанс ее концертная жизнь. Собственно, эта жизнь была частью кинематографической. С 1932 года Любовь Петровна уже не выступала на эстраде с экстравагантными скетчами, танцевально-музыкальными миниатюрами. Теперь это были обычные концерты — в двух отделениях: в первом рассказ о себе, перебиваемый песнями из кинофильмов, во втором — классические романсы, вокал. Все затвержено, все отмерено, все отделано раз и навсегда.

Одно из главных условий ее согласия на поездку — не меньше двух концертов в день. До 1939 года артисты получали за такие выступления столько, сколько просили — или сколько давали. Что было в общем-то правомерно — хотя бы потому, что разные города отличались разными возможностями. Но незадолго до войны появились неудовольствия, случались перебранки, а то и просто скандалы — главным образом в стенах Гастрольбюро, распорядителя и контролера всех актерских вояжей.

Любовь Петровна скандалов ужас как не любила и потому сразу и четко оговорила свои права: шесть ставок за выступление. Как у Качалова, Образцова, Асафа Мессерера. Ставка высшей категории (а у нее, само собой, была высшая) — сто рублей. Итого: шестьсот рублей за концерт — сумма по тем временам немалая. Шуба, которую Любовь Петровна сшила незадолго до войны — первая шуба! каракулевая! «из своего меха» (как шутили тогда), — обошлась ей в целом в четыре тысячи. Правда, все по большому блату.

Часто в поездки с Любовью Петровной и Мироновым отправлялся какой-нибудь музыкант (скрипач или виолончелист), а иногда — чтец-декламатор, чтобы во время концерта иметь две-три передышки. Правда, до войны такое случалось нечасто. Передышку минут на восемь-десять делал Миронов — играл «легкую классику». В войну же с ними чаще всего ездил знаменитый Владимир Яхонтов, после войны — Александр Глумов.

В предвоенные годы после «Волги-Волги» она зачастила ездить с Ильинским по большим городам — Харьков, Киев, Ростов-на-Дону. Выступали так: в одном конце города концерт начинал Ильинский, а на другом конце — Орлова. Затем в антракт оба менялись точками (на авто) и выдавали второе отделение.

Изредка брали с собой и ведущего. Любовь Петровна хотела, чтобы все в концертах было на высшем уровне. Местные ведущие часто ее раздражали, иногда доводили чуть не до слез. Образцовым ведущим она считала Александра Про, и он действительно был в своем роде неподражаем. Элегантен, статен, свеж. Пробор, как «невская перспектива». Аристократ с головы до ног. Сильный баритональный голос... У него единственного в филармонии была такая же ставка, как у знаменитейших актеров. Всем своим обликом — каждым кивком, каждым жестом — создавал он на сцене академичную, не эстрадную атмосферу.

Слово «эстрада», как мы уже говорили, Любовь Петровна не любила (а «эстрадник» просто-таки ненавидела), и все, что отдавало ею, старалась от себя отодвинуть. Не любила поэтому и конферанса и вообще всяческого заигрывания с залом. Однажды дирекция ЦДРИ попросила ее принять участие в общем предновогоднем концерте, она согласилась. Вечер вел популярнейший конферансье Михаил Гаркави. «Человек-гора». Его репризы-шутки так расстроили Любовь Петровну, что она хотела под предлогом недомогания поскорее уехать домой. Но сдержалась и пошла отбывать свой номер. Пока на сцену выкатывали рояль, Гаркави, заполняя паузу, прочел «сатирическую» басню про пижаму и халат, сварливо и дотошно выясняющих свои отношения. Бедная Любовь Петровна, на дух не переносившая подобных откровений, не хотела смотреть в зал. Сергей Юшкевич после концерта допрашивал: «Почему пела с закрытыми глазами?»

Разъездная жизнь очень непредсказуема. Но такого разнообразия, какое выпало на долю Орловой, исколесившей страну (особенно европейскую ее часть) вдоль и поперек, не было ни у кого. Вот уж кому довелось воочию увидеть страну контрастов!

Многое она записала в свой дневник — полтора десятка разнообразных тетрадей. Несколько раз бралась его обрабатывать, даже наняла как-то человека в секретари, но, увидев первый результат, решительно отказалась от посторонней помощи. Жаль, что теперь все эти записи канули в безвестность, — многое, впрочем, уничтожила она сама. Кроме нескольких крупиц, устных рассказов мне нечего предложить читателю. Выбираю три — именно по принципу наибольшего контраста.

Незадолго до начала работы над «Волгой-Волгой» Александров с Орловой во второй, и в предпоследний, раз позволили себе отдых на курорте. Отдыхали в Ессентуках, в санатории ВЦСПС. Ни знаменитостей, ни просто интересных собеседников там не оказалось. На террасе второго этажа, заставленной столиками, целый день стоял пулеметный треск — обитатели дома забивали «козла».

За несколько дней до отъезда из Кисловодска приехал Миронов — он гастролировал по южным курортам в составе одного из московских ансамблей. Заскучавшая от безделья Любовь Петровна позволила уговорить себя на один концерт, но только в самый последний день. На этот полуночной концерт сбежалась и съехалась вся отдыхавшая знать. Прибыл из Кисловодска целый взвод украинских наркомов во главе с председателем Шелестом.

После концерта наркомы зашли за сцену познакомиться, — там в одной из комнат был накрыт чайный столик. Шелест насмешливо оглядел сервировку, покрошил в пальцах печеньице и повернулся к наркому пищевой промышленности: «На этот мусор надо наплевать и забыть! А теперь веди нас по своему ведомству!»

Нарком, как говорится, берет под козырек и ведет компанию в ресторан — прямо напротив театра. Однако время позднее и ресторан уже закрыт. Шеф ресторана, седоусый красавец грузин, оказался на месте. Нарком спрашивает: «Шашлыки есть?» — «Нет». — «Форель?» — «Нет». — «Плов какой-нибудь?.. Сациви?.. Икра?..» — «Ничего нет». — «Ну, а вино? А фрукты?» — «Это есть».

И он приносит вино «Кровь Грузии» (одно из самых скверных вин) и поднос крохотных яблок. Все стали смеяться над несчастным наркомом. Заставили выпить фужер вина и закусить яблочком. Он подошел к Любови Петровне и, повинно склонив лысую голову, сказал: «Прошу, в смысле умоляю: приезжайте завтра в Кисловодск с товарищем супругом! Я исправлюсь!»

И правда исправился. После прибытия в правительственный санаторий гостей усадили в самый большой автомобиль, хозяева расселись по другим машинам, и вся компания покатила в Храм Воздуха, знаменитейший ресторан в горах. Впереди ехал грузовичок с открытым кузовом. В нем сидели музыканты-грузины, с ходу начавшие озвучивать высокое мероприятие.

Валтасаров пир, на котором была представлена вся съедобная фауна и флора Кавказа, длился до самого вечера. До отхода поезда, на котором гости отбывали домой.

Прощание происходило в Кисловодске, на вокзальном перроне. Было оно довольно долгим. И пока длилось, поезд терпеливо стоял, не реагируя на стрелки часов. Когда подошел главный кондуктор и, широко улыбаясь, возгласил: «Дорогие гости, прошу за мной!» — Любовь Петровна думала, что он просит пройти в вагон и занять, наконец, свое место. Однако он повел всю компанию к вагону-ресторану, где, не «снимая» улыбки, попросил провожающих остаться, а гостей провел внутрь. Посреди ресторана стоял отдельный столик, на котором вавилонской башней возвышался роскошный торт с кремовой вязью на вершинном пятачке — «Орловой».

Пока Любовь Петровна в легкой растерянности размышляла, что теперь надлежит делать — сесть ли за стол, разрезать ли кулинарное чудо, дабы одарить всех присутствующих и провожающих, или как-нибудь довезти его до Москвы, — к Александрову неслышно приблизился начальник вокзала и шепотом, доверительно спросил: «Товарищ Орлов, разрешите отправлять поезд? Или как?»

В 1939 году День физкультурника был впервые отмечен большим кремлевским приемом. Как всегда, в зале стояли столы для гостей, а на сцене — вот это было несколько необычно — стоял стол для членов Политбюро. Концерта на этот раз удостоились только самые избранные — не более двух десятков человек. И происходило это за сценой, в другом, меньшего размера, зале. Правда, кроме богов, в зале находились и смертные — они стояли у дверей и у стен, глядя в пространство и всем своим мрачным видом показывая, откуда они. Артистов вызывали по мере надобности, правда предупредив заранее кто за кем. (Обычно на приемах такого ранга заранее отпечатывалась концертная программка-«складень» на плотнейшей желтоватой бумаге.)

Орлова собиралась исполнить три песни из «Веселых ребят», «Цирка» и «Волги-Волги». Миронов не советовал ей петь знаменитую «пушечную» шансонетку — «диги-диги-ду!». Неуместно как-то, говорил он, да и Сталину вряд ли такое по душе. Действительно, Сталин сделал несколько равнодушных хлопков, зато когда Любовь Петровна запела припев песни о Волге, он улыбнулся, подхватил мелодию, сперва тихо, потом громче, а в конце просто запел в голос и предложил свите присоединиться к нему.

Но это был еще не триумф. Триумф начался потом, когда концерт кончился и гостей развели по столам. Как всегда, стол Орловой и Александрова был максимально близко от сцены, стол Миронова в дальней части зала. И вот в какой-то момент Любови Петровне захотелось выпить за Сталина, и она поднялась, чтобы подойти к нему. Однако то ли Орлова шагнула слишком решительно, то ли охрана ничего не поняла, но несколько человек одновременно метнулись ей наперерез. Она приостановилась, растерянная. Сталин приподнял голову, мигом оценил обстановку и, коротким жестом отправив ретивых церберов на место, поднялся с бокалом в руке.

— Говорите, товарищ Орлова! Мы вас внимательно слушаем. Говорите сколько хотите! Будем все стоять и слушать...

И конечно же все — и члены Политбюро, и зал — поняли эти слова, как должно было понять. То есть встали и слушали.

...Первый послевоенный год. Весна. Буквально за несколько недель до поездки правительством была объявлена амнистия уголовникам. В честь Победы. Указ об этом почему-то подписал маршал Ворошилов, наиболее недалекий и трусливый денщик Сталина. Потому народ и прозвал всю эту амнистированную братию «ворошиловцами»... Одной из главных точек гастролей был Саратов. Но когда Орлова с Мироновым и ведущей Марией Ананьевой прибыла в город, оказалось, что он буквально оккупирован «ворошиловцами». Люди сидели по домам и боялись высунуть на улицу нос. Магазины, учреждения, трамваи — везде было пусто. Рабочих и служащих особо важных объектов — в том числе и гостиницы, в которой жили артисты, — сопровождала охрана. Причем уголовникам настолько нравилось жить в парализованном страхом городе, нравилось свое всесилие, что они наслаждались им почти платонически, не особо зверствуя. Больше слухов, чем реальных эксцессов... Гастролерам надо было или немедленно уезжать, или терпеливо пережидать эту напасть. Прошли день и ночь. А наутро в город вошли войска. Неизвестно, то ли московские власти спохватились, то ли их подхлестнуло известие о пребывании в городе первой актрисы советского экрана.

Войска прочесали город, и жизнь восстановилась. Можно было выступать. Но поскольку от трехдневного срока гастролей в Саратове оставался всего один день — билеты были раскуплены задолго до того, как на город накатила «ворошиловская» волна, — приняли решение число выступлений спрессовать до упора и выдать подряд: с утра до вечера. Шесть концертов. С двенадцати до двенадцати. Без перерывов. И ничего, кроме бутербродов.

Когда подходил к концу последний, за кулисы пришел начальник местного МВД и весьма решительно, даже строго попросил дать еще один концерт — для сотрудников органов, которые только сейчас, в двенадцать ночи, освободились от дел. Любовь Петровна была без сил и без голоса. Сидя в маленькой, обшарпанной гримерной, она плакала, уронив голову на руки и причитала: «Лева, что делать?!»

Но делать было нечего. На дебаты уже не осталось ни сил, ни смелости. И состоялся еще один полноценный концерт, ибо Любовь Петровна никогда не выступала, не пела вполсилы. Просто не умела это делать. И не желала уметь.

...Война застала их в Латвии, в Кемери. В доме отдыха для видных деятелей советской культуры, организованном буквально через неделю после сталинской оккупации страны. Когда первые слухи о войне подтвердились радиосообщением и странным гулом, изредка возникавшим где-то в отдалении, все отдыхающие кинулись в Ригу и плотно заселили одну из лучших гостиниц «Рома».

И почти сразу же начались воздушные тревоги. Все спускались в импровизированное бомбоубежище — красивейший подвал, стены которого были увешаны охотничьими трофеями: рогами оленей, кабаньими головами, чучелами птиц. Александров успокаивал встревоженную компанию: он-де звонил Молотову, разговаривал с ним (телефон к ближайшему секретарю Молотова у него действительно был), и тот уверил его, что конфликт будет улажен в ближайшие же дни, что уже ведутся переговоры.

Незадолго до войны Орловой и Александрову подвернулся случай купить сравнительно небольшой портативный ламповый радиоприемник в виде черного чемоданчика. Штука в те годы и редкая, и дорогая, и, конечно, заграничная. В Риге приемник почему-то неважно ловил Москву, зато Германию брал более чем охотно. Каждый вечер можно было послушать раскаленный от свирепого торжества голос Гитлера и попурри из военных маршей.

На третий день войны Рига огласилась воем, гудками, криками людей — все суетились, куда-то бежали, прятались. Оказалось, над Межа-парком шел настоящий воздушный бой. Деятели искусства — более сорока человек — кинулись к Орловой и упросили ее (не Александрова) в самом деле позвонить в Совнарком, к Молотову — узнать, как и что? Секретарь Молотова отослал ее к Большакову. Большаков дал указания московским и ленинградским кинематографистам немедленно разъезжаться по своим городам и явиться на студии. Из этого краткого разговора всем сорока стало ясно, что надо бежать.

На вокзале был форменный ад. Людское месиво, одуревшее от жары, отчаяния, неразберихи, покрыло собой всю вокзальную и привокзальную поверхность. Было много военных — пограничники, летчики (почему-то в унтах) — с женами, с детьми, зачастую без вещей, но с домашней живностью. Стало ясно, что всем сорока сразу уехать не удастся, однако тут же договорились держаться вместе. Все понимали, что авторитет группы зависит прежде всего от нескольких киношников (ни Гаук, ни Вирта, ни Кирсанов, ни Кальцатый, ни Рахлин особой цены в глазах железнодорожного начальства, само собой, не имели), что положение оставшихся будет нелегким...

Любовь Петровна без разговоров двинулась на поиски начальника вокзала. Оператор Аркадий Кальцатый и режиссер Семен Тимошенко сопровождали ее. С начальником она объяснялась наедине и не более пяти минут. Вышла от него с сорока билетами.

Едва счастливая троица выскочила на перрон, как в ноги Орловой бросилась какая-то женщина — оказалось, директор Выборгского Дома культуры, где актриса не так давно выступала с концертом. Женщина уже сутки не могла выбраться домой — ночевала с малышом прямо на перроне. Любовь Петровна приказала спутникам: «Стойте здесь и ждите, пока не вернусь!» Снова пошла к начальнику и вынесла еще два билета.

До отхода поезда оставалось почти два часа, но все поспешили рассесться по своим купе и уже не дергаться. Все, кроме Любови Петровны. Еще накануне в городе она приметила в одном из магазинов симпатичную шляпку с пером. Достаточной суммы с собой, как назло, не оказалось, и она попросила отложить ее до завтра. В отъездной панике и суматохе она на момент забыла про шляпку — теперь спохватилась. Бросив Александрову: «Гриша, сидите в купе и никуда не выходите!» — она помчалась в город. Не сразу нашла магазин, не сразу добралась назад — в вагон влетела за двадцать минут до отхода, но со шляпкой. Потом всю дорогу боялась сломать перо.

Поезд, однако, не отходил еще час. Пассажиры дергались, поминутно приникали к окнам, пугали друг друга всякими предположениями. Вдруг над головами послышался гул. Прямо над вокзалом проплыл немецкий бомбардировщик — отчетливо были видны черно-желтые кресты, голова летчика. По-видимому, он уже отбомбился — летел спокойно и ровно, прогулочно...

Поезд шел не торопясь. На каждую станцию приходил с большим опозданием, и это трижды оборачивалось удачей — поезд опаздывал под бомбежку. Среди ночи — никто, естественно, не ложился спать — Любовь Петровна вдруг сказала: «Мне надо ненадолго выйти в другой вагон. Не волнуйтесь, я скоро вернусь». И ушла. Прошло пятнадцать — двадцать минут, Александров нервничал. Тогда Кальцатый пошел ее искать. Вышел в соседний вагон — все проходы забиты людьми: сидят на полу, ребятня на коленях у родителей. В другом вагоне то же самое. В третьем... Но вот опять купейный, и тут Кальцатый услышал знакомый голос: «Граждане! Товарищи! Вы меня знаете, в соседних вагонах много женщин — это все жены наших командиров, они без вещей, дети полуголые. Давайте оденем их! Кто что может...» Так она прошла по всему поезду — и свой вагон тоже не забыла. Тоже подвигла на доброе дело.

...В Москве поначалу было довольно спокойно. Налеты, воздушные тревоги в июле — августе еще не казались опасными, да и случались они только по ночам. День проводили в Москве, — Александров снимал свой «Боевой киносборник», помогал делать хронику, заседал в комитете.

Орлова снималась, выступала по радио — радиостудия помещалась тогда в здании телеграфа, — произносила положенные слова, пела. Вечером уезжали на дачу. Перед отъездом со студии пленку полагалось отнести во двор и зарыть в землю в специальную траншею.

Как правило, каждый день захватывали с собой кого-нибудь из друзей — чаще всего чету Вильямсов, ну и конечно, Миронова. Зажигали камин. Выпивали. Вильямс был мастер составлять коктейли. Любовь Петровна особенно любила его «Маяк» (снизу шартрез, над ним яичный желток, сверху коньяк — пить надо сразу). Заводили патефон. Танцевали. Если гостей было больше, Григорий Васильевич играл на гитаре, пел шутливые песенки. Бывало, что прямо над головами пролетал немецкий самолет на Москву. Вечером на горизонте виднелось зарево. Однажды ночью самолет сбросил бомбу во Внукове. Утром все побежали смотреть воронку...

В октябре стало ясно — грядет эвакуация. В это же время Миронова дважды призывали в ополчение. В первый раз отпустили быстро: спросили про специальность, он ответил: «Музыкант». Уточнили: «На чем играешь?» Он ответил: «На рояле». — «А на трубе не умеешь?» — «Нет». — «Ну, иди — до особого распоряжения!» (Полагаю, что и облик худенького крохотули Льва Николаевича тоже изрядно охладил желание военкоматчиков видеть его «под ружьем».)

Однако через две недели его вызвали снова, и на этот раз, казалось, снисхождения уже не будет. Будущих ополченцев построили во дворе, и «кто умеет стрелять — направо! кто не умеет — налево!». Лев Николаевич честно отошел налево. «Левых» вывели за ворота и скомандовали: «По домам! До особого распоряжения».

Миронов стал ждать третьего вызова. Однако на другой день позвонила Любовь Петровна и сказала: «Немедленно приезжай к нам на Дмитровку!» Миронов приехал, дверь открыла домработница — хозяев не было. Вскоре раздался звонок: «Дожидайтесь!» К вечеру они появились. Были в комитете, целый день выясняли и обсуждали ситуацию. С порога она объявила ему: «Лева, мы должны эвакуироваться. Немедленно! Тебя мы записали как члена нашей семьи — хочешь с нами? Можешь?» Растерявшийся Миронов даже чуть-чуть перепугался: «Как же так? Надо же сняться с учета, меня же сочтут дезертиром...» На это Любовь Петровна ответила устало и сердито: «Не городи чепухи! Какой там учет?! Где?! Иди и собирай вещи! Мы тебя ждем».

Так началась их новая — военно-дорожная жизнь. Не такая, конечно, как у рядовых россиян — без крови и слез, — но все же, все же, все же...

Никогда жизненные тонусы Орловой и Александрова так не отличались, как во время войны. Александров, искони склонный к размеренно-благостному образу жизни, не то чтоб впал в прострацию и бездействие — все-таки снял фильм, в конце 1943 года занял пост худрука на «Мосфильме», — но как-то сразу настроился на пассивное выжидание. (По-своему, возможно, был прав — с королями плохо не случается.) Орлову же с самого начала завело, как мотор. И хотя мотор время от времени уставал и давал небольшие сбои, все же трудно отделаться от впечатления, что ее душевное естество — за сознание не ручаюсь — немного соскучилось по остроте таких переживаний.

Подробней о том, как происходила их эвакуация, — в ее стихах. В маленькой, бойко-дурашливой поэме. Признаюсь, я не сразу решился ее опубликовать. Свои стихи Любовь Петровна не предназначала для посторонних глаз и ушей. Но два резона меня сподвигли. Во-первых, портрет Чарли было бы глупо лишить столь красочной детали, а во-вторых, стихи ее столь милы, добродушны и остроумны, что никак не могут «оцарапать» репутацию Орловой.

I

Положенье ухудшалось
И опасность приближалась...
Но мы ездили на дачу,
Танцевали кукарачу,
Пили водку и коньяк И не думали никак,
Что придется скоро драпать —
По Москве нам горько плакать.

В день один осенний, хмурый,
Получили мы приказ
Покидать Москву тотчас.

В десять начали укладку
И, представьте, к четырем,
Ну, ей-Богу, не соврем,
Было все у нас в порядке...

Как иначе? Ведь укладкой
Всею ведала тогда
Лучезарная звезда!

Вещи быстро паковали
В чемоданы и вьюки,
Чемоданов не хватало —
Зашивали мы в тюки:

Шубы, валенки, ботинки,
Платья, лифчики, картинки,
Трости, удочки, весы,
Лампу, вилки и часы,

Чайники и статуэтки...
Ба! горшок забыли, детки,
В левом ящике! Оттуда
Захватите, кстати, блюдо!

Там на кресле плед лежит,
В спальне зеркало висит...
Да! А галстуки, галоши,
Надо взять с собой их тоже!

В этот маленький тючок
Положить бы утюжок,
Две моих еще перины...
«Что ты корчишь, Дуглас, мины?
Теперь ковриком покрыть,
Можно тюк тогда зашить!»

Чемоданов было мало —
(Сорок штук — не боле, право), —
Тридцать — тридцать пять тюков,
Но таких, что будь здоров!
Восемь пледов, ноты, книги,
Привезенные из Риги,
Коньяку бутылок пара,
И венец всему — гитара.

Вещи быстро мы грузили,
В восемь рейсов отвозили.
На девятый — сели сами,
С милыми простясь местами.

Мокрый таял снег на крышах,
На оборванных афишах
Мы с концертами Орловой
Попрощались на Садовой.

Прикатили на вокзал
И вошли в перронный зал.
Нас как будто оглушило:
Все кругом стонало, выло.
Рой киношников жужжал,
Гвалт неслыханный стоял!

Все поэты тут собрались
И от страха обмарались.
Первый — Лебедев-Кумач —
Наш «маститый», наш трепач!
С панталон совсем он сбился
И рассудка впрямь лишился.

Много было тут артистов,
Академиков, джазистов,
Были тут профессора,
Дирижеры, доктора,

Математики, плясуньи,
«Заслуженные» певуньи,
Это — ценный винегрет!
Пробу ставишь — места нет!

Вот посадка началась —
И толпа вся понеслась:
Впереди бегут, как кони
(Прямо к мягкому вагону),
Леня, Моня, Шоня, Оня.
Хоть имеют они «броню»,
Вслед за ними вся толпа
Занимать спешит места.

Наши вещи — детский лепет!
Вот у Лени — это да!
Как он свой багаж не лепит,
Он не лезет никуда.

Чтобы из-за мест не драться,
Уж хотели мы остаться,
Но потом все разместились
Так, что даже удивились!
Поезд громкий дал гудок
И понесся на восток.

Долго из окон торчали
И всех встречных удивляли
Руки, ноги и тюки,
Чемоданы и вьюки.

Наконец, угомонились,
Все как будто разместились.
Можно, значит, отдохнуть,
Предстоит нам долгий путь!

II

Леня, Моня, Шоня, Оня —
Едут в мягком все вагоне;
А на третьей полке в жестком —
Без белья, на голых досках,
Между двух больших мешков —
Академик Каблуков.

Он в волненьи, возмущеньи
Рассуждает сам с собой:
«В моей жизни вычисленья
Лишь имею за спиной!

Мне бы джаз организовать!
Самому б там станцевать!
Уж тогда б, как Леня, Оня,
Ехал в мягком я б вагоне.

Наш старик так размечтался,
Что на полке разметался.
Когда ж ножкой застучал,
С полки на пол он упал.

Леня мимо проходил,
Прямо в тело угодил,
Он чуток повозмущался
И в купе к себе пробрался...

Маленький комментарий: в мягком вагоне, кроме «Лени» (Л. Трауберг), «Мони» (М. Алейников), «Шони» (А. Столиер?), «Они» (И. Прут), кроме Орловой и Александрова, ехали Эйзенштейн, Пудовкин, Донской, Петров, кто-то еще из корифеев-лауреатов и, между прочим, Елена Сергеевна Булгакова. В соседнем же (жестком, плацкартном) разместились члены семей (там был и Миронов), менее видные кинематографисты (вроде Барнета, Юдина, Коварского) и «приблудные» (вроде знаменитого математика Каблукова). На этом же поезде эвакуировался весь балет Большого театра, — его, как и многих других «некиношников», высадили в Куйбышеве.

Как-то так получилось, что руководителем киношной группы стал Леонид Трауберг. Скорей всего, потому, что быстрее других брал на себя переговоры с поездными, станционными и всеми прочими начальниками. И лучше других с этим справлялся. Несколько раз ему приходилось прибегать к помощи Орловой — водить ее напоказ к начальству. На одной из станций, уже за Волгой, он договорился с местными бабами, что они принесут к поезду несколько ведер вареной картошки. Надо было минут на двадцать задержать отправление. Усталый комендант и слышать не хотел ни о какой задержке: «И так опаздываем!» Однако предложение познакомиться с Любовью Орловой воспринял благосклонно, хоть и недоверчиво: «А что, она здесь?»

Трауберг кинулся «по Орлову». Однако Орловой на месте не оказалось — «гостила» у кого-то в другом вагоне. Зато на месте была Галина Сергеева, жена Козловского, пышнотелая красотка, звездных высот, правда, не достигшая, но все же памятная довоенному зрителю по нескольким фильмам, по кинооткрыткам. Медлить было нельзя. Трауберг схватил Сергееву и поволок к коменданту. «Вот! Сама Орлова — прошу знакомиться!» Увидев в чадном полумраке что-то очень красивое и смутно знакомое, комендант моментально изменился, стал смущенным и покладистым: «Ладно, задержим чуток».

В Алма-Ату прибыли ночью. Всю дорогу Трауберг напоминал, что в гостинице не должно быть никакой самодеятельности — он и комиссия, выбранная еще в поезде, будут все по справедливости распределять. «По справедливости» вышло так, что Трауберг и комиссия заняли «люксы», а Любовь Петровну с Александровым, Мироновым и Васей (Дугласом) сунули в однокомнатный. Правда, через два дня последних отселили.

Жизнь в гостинице была убогой. Продуктов в городе почти не оказалось — все расхватали эвакуированные. В конце концов киношников прикрепили к столовой оперного театра. Кормили здесь сносно, только порции были очень маленькими. Одна Любовь Петровна получала полной мерой, но не в силу особых заслуг — просто повар был влюблен в нее. Однажды их столик почему-то долго обносили вторым. Никто не мог понять, в чем дело. Наконец, Любовь Петровна не выдержала, стала звать официантку, и тут появился повар — запыхавшийся, красный от волнения. В руках у него был поднос с тарелками: жареный картофель, предназначавшийся актрисе, имел вид распустившихся розовых бутонов. Чудо кулинарной фантазии!

Не прошло и месяца, как Любовь Петровну разыскал представитель Гастрольбюро и предложил поездку: Фрунзе — Ташкент — Самарканд. Любовь Петровна чуть не заплакала от радости — так надоело сидеть в безделье, без денег, на тощем пайке, в унылой грязноватой городской сырости. Правда, в самой Алма-Ате ей уже доводилось выступать — в лазаретах. Само собой, благотворительно, хотя нередко перепадало скромное подношение в виде нескольких бутербродов с маслом или колбасой.

Поездка оказалась удачной. Весь гонорар ухнули на продукты — в комнате запахло копченым мясом, корейскими специями, дыней.

Вскоре для лауреатов был отведен отдельный дом в три этажа. Дом потом прозвали «лауреатником», а чуть позднее еще и «скорпионником». Каждой семье полагалась отдельная квартирка. Орлова с Александровым получили двухкомнатную, а в соседнем подъезде на том же этаже поселился Эйзенштейн. Квартиры оказались смежными, разделенными одной стеной. И тогда ради взаимной пользы было решено использовать одну домработницу на два дома. Собственно, тетя Паша — так звали домработницу — служила у Эйзенштейна, но и ей, и хозяину было выгодно подключить к ее хлопотам, прежде всего кухонным, еще одно семейство. Пробили стену, сделали окошко — через него тетя Паша подавала еду в александровскую квартиру.

Ситуация получилась довольно занятной. Сама жизнь, казалось, подталкивала людей к миру и дружбе. Но нет. Пробежавшая однажды кошка уже назад не возвращалась. Александров и Эйзенштейн на миру держались взаимно корректно, могли даже перекинуться парой слов, старались не афишировать дистанцию. Любовь же Петровна этот вопрос для себя решила раз и навсегда и решила бескомпромиссно.

В феврале 1942 года Миронов был отправлен в Уфу за матерью Любови Петровны. Та вместе с Нонной и ее семейством эвакуировалась на месяц раньше. Жилось им в Уфе, видимо, не сладко, да к тому же мать сильно скучала без Любы. Миронова снарядили в дорогу сверхосновательно. Продуктами, деньгами, специальным мылом (уже начались тифозные дела) и целым чемоданом четвертинок спирта (на преодоление дорожных затруднений). Эти четвертинки в Алма-Ате продавались в обычных уличных киосках. На студии ему оформили солидный документ, это он-де командируется за матерью народной артистки, орденоносца и лауреата Сталинской премии.

По меркам того времени Миронов обернулся быстро — без малого за месяц.

Сидение в Алма-Ате нельзя было назвать невыносимым, но уж тягомотным — точно. Раз-другой в месяц случалось куда-то поехать, а в казахской столице чуть ли не каждодневно — лазареты, лазареты, лазареты...

Григорий Васильевич взялся болеть, не вылезал из простуд и в конце концов угодил в больницу. Консилиум врачей решил, что корень зла — гланды. Пустяковую операцию Александров перенес очень болезненно, с каким-то непонятным осложнением на... слух.

И тут, на счастье, пришло предложение из Баку: поставить фильм о «дружбе народов» (конкретнее — двух) с непременной ролью для Любови Орловой. Инициатива исходила не от кого-нибудь — от самого Багирова, одного из легендарнейших по части жестокости и самодурства сталинских сатрапов.

С переездом в Баку жизнь изменилась почти волшебно. Все семейство поселили в роскошных апартаментах гостиницы «Интурист». Каждую неделю меняли белье. Еду приносили в номер. Посуда и сервировка превосходили кремлевскую роскошь. Вот только сама еда... С этим было куда как скверно: водянистый суп, комковатый — из плохой муки — хлеб, мизерный кусочек мяса, иногда масло. И даже без намека на какие-либо деликатесы типа яиц, рыбы, колбасы, сыра. И это выглядело тем более странно, что город не казался беднее Алма-Аты — скорее наоборот.

Но все это было сущей мелочью, поскольку начались интенсивные поездки с концертами. Ездили по Кавказу: Тбилиси, Ереван, Сочи, Сухуми, Махачкала, Краснодар, Грозный. Потом начались более дальние путешествия — в Сталинград, Куйбышев, даже в Москву (однажды). Никогда разъездная жизнь и работа не была для Любови Петровны более тяжкой и более приятной, чем в военную пору. Тяжкой — потому что надо было смиренно сносить и лазаретные запахи, и пропыленные поезда, и тряское, вязкое, грязное бездорожье, и самолетную болтанку, и риск подхватить какую-нибудь заразу, и загаженные сортиры, и бесконечные слезные исповеди офицеров, разлученных с женами, невестами и подругами, и шаткие подмостки, на которых было страшно сделать лишний шажок, и огромные холодные залы с отвратной акустикой. Для ее выступлений администраторы всегда старались найти помещение пообъемистей, что в общем-то было выгодно всем (и актрисе, и публике). Но Любови Петровне порой приходилось буквально надрывать голос, ощущая, что в дальних рядах ее почти не слышат.

Под Грозным водитель машины, в которой она сидела, опоздал с поворотом, и «виллис» свезло по откосу в неглубокую каменистую речушку. Его развернуло и накренило так (слава Богу, не опрокинуло), что ноги пассажиров по колено и выше оказались в ледяной воде. Потом больше часа обсыхали на берегу под мелким весенним дождем — ждали, пока прибудет помощь...

В Ереване, спеша на концерт, выскочили из машины, неожиданно забарахлившей неподалеку от театра, и в полной темноте (город был хорошо затемнен) побежали через площадь к смутно черневшему на фоне неба зданию. Бежали, не вглядываясь в темноту, и налетели на ограду огромной клумбы. Перелетев через низенькую решетку оба — и она, и Миронов, — плашмя упали на ссохшиеся колючие, жесткие, как проволока, стебли. Миронов закричал в темноту: «Люба, как лицо?!» Она ответила с досадой: «Что — лицо! Вот чулки... И туфли одной нет...»

Потом все это вспоминалось со смехом. Но был среди этих бесчисленных и несмертельных передряг случай, о котором вспоминать было наверняка и тяжко, и страшно. Произошел он в Сталинграде. Уже после концерта офицеры части, где она гостила, попросили ее сфотографироваться с ними. Сделали несколько снимков, и кто-то вдруг предложил ей попозировать на обломках немецкого самолета, торчавших неподалеку. Обломки были очень выразительные, и Любовь Петровна — все же актриса! — соблазнилась поиметь эффектный снимок. Встала на крыло, потом у хвоста. Один из офицеров увидел, что какая-то железяка перекрывает кадр, и стал оттаскивать ее в сторону. И только успел сделать два шага, раздался взрыв. Он наступил то ли на мину, то ли на небольшой снаряд. Товарищи бросились к нему. Бросилась было и смертельно испуганная Любовь Петровна, но кто-то схватил ее за руку и приказал не двигаться с места... Офицер, как потом ей сказали, остался жив — «отделался» потерей ноги...

Но никогда — ни до войны, ни после — Любовь Петровна не ощущала в своих гастрольных разъездах такого прилива физических и моральных сил, как в эти четыре года. Никогда не чувствовала себя так разудало и молодо. В мирные годы она представала перед публикой только парадной, только витринной, везде и всегда четко обозначая дистанцию. В «боевую пору» все было проще и веселее. По-походному. Выступать приходилось и в холод, и в сырость, и в палящий зной: иногда с ватником на плечах, иногда с полушубком, иногда в плащ-палатке, иногда в легоньком летнем платьице. И общаться с публикой зачастую приходилось по-свойски — отведать каши из солдатского котелка, хлебнуть водки, потолковать «за жизнь», «за любовь».

И первой своей заграничной поездкой Любовь Петровна также обязана войне. (Довоенная Латвия, захваченная Советами, была, конечно, тоже заграницей, но уже как бы не настоящей.) Поездок, собственно, было две — обе в Иран. Устроило их политуправление Закавказского округа. Именно этому округу подчинялся воинский контингент, введенный СССР в Иран по известному соглашению с союзниками.

Первая поездка случилась летом 1942 года. Но о ней лучше начать со стихов. Приведу лишь фрагмент из этой довольно длинной — и очень самоироничной — поэмы.

...О забавном приключеньи
Мы забыли рассказать —
Что родило в нас решенье:
«Всем приметам доверять!»

Сели мы в аэроплан,
Полетели в Тегеран.

Всю дорогу мы икали,
Наши беды вспоминали:
Мух зловонных и жару,
И несвежую икру.

Подгоревшие котлеты,
Деньги были — денег нету!
Тут — бакшиш и там бакшиш.
А артистам только шиш!

Самолет наш так мотало,
Что желудок разболтало.
Лева вроде ничего,
А вот Люба — не того...

Долго ль, много ль мы летели.
Наконец, мы и у цели.
Вышли на аэродром,
Где-то будет стол и дом?

Я поставила клистир,
Чтоб скорей сходить в сортир,
Наконечник был стеклянный,
Стул был рядом деревянный.
В довершение всего Я задела за него.

Леву я скорей позвала
И про горе рассказала.
Он осколки подобрал
И с улыбкой так вещал:

«Стекла бить — всегда к удаче!»
И действительно, на даче
При советском при посольстве
Встретило нас хлебосольство.
Все концерты удались
И туманы1 завелись.

Хоть без денег трудно жить.
С черным хлебом чай лишь пить,
Но и с деньгами забота —
Ух... кошмарная работа!

С утра раннего до ночи
По жаре, ну что там Сочи!
Мы по улицам шагали
И карманы облегчали.

Туфли, шляпки, перья, ленты,
Золотые позументы,
Хлородонты, зажигалки,
Для волос завивки палки,
Шлемы, лезвия, резинки
И бумага для подтирки,
Наконец, фантазий взлет
Прекратил наш самолет.

В Тегеран они прилетели из Тавриза. Это был первый пункт их первой поездки. В Тавризе, большом, но изрядно захолустном городе, они жили в армейской гостинице — иранской. Здесь было много военных, но больше штатских. У многих имелись радиоприемники. Хотя советское командование требовало от властей изъять у населения приемники, власти на это не шли. Люди слушали заграницу и громко — в кофейнях, на базаре, на улицах — обсуждали неудачи. Каждое положение Красной Армии вызывало в городе оживленную и подозрительную суету. По городу постоянно дефилировал кавалерийский эскадрон, ездили «виллисы» с пулеметами. Когда Любовь Петровна выступала с концертами, на сцене театра с двух сторон стояли два автоматчика — следили за залом. Публика была самая разношерстная — горожане двух десятков национальностей (порой совершенно экзотических) и доброго десятка конфессий. Многие, особенно выходцы с Кавказа, хорошо понимали русскую речь.

В Тегеране публика стала еще колоритней. Первые три ряда в Концертном зале — выступления проходили там — неизменно занимали самые богатые люди страны. Это были действительно богачи! Баснословные, по-восточному щедрые, не таящие своего богатства, гордые своим семейным благополучием, своей приобщенностью к западной цивилизации и истовой религиозностью. Удивительная была элита...

С двумя представителями этого «высшего общества» Любовь Петровна слегка сблизилась. Один оказался... Коганом — армянским евреем, страстным любителем кино. В Иран он попал в 1938 году, когда всех армян, имевших в прошлом иранское подданство, выдворили из советской Армении в Персию. Среди выдворенных оказалось несколько сотен армяно-еврейских семей. В Иране Коган развернулся — стал владельцем целой сети кинотеатров, причем во многих из них шли только советские фильмы.

Он пригласил Любовь Петровну с Мироновым погостить у него день. Гастролеры справились у посла, в квартире которого проживали (а заодно наезжали к нему на дачу), не выйдет ли тут какой-нибудь политической промашки. Но посол отнесся к предложению Когана не только спокойно, но даже поощрительно. «Общайтесь, общайтесь! Эти люди нам сейчас вот как нужны!»

Другой бизнесмен, прилепившийся к Любови Петровне, был иранцем и в некотором роде конкурентом Когана. Не менее страстный киноман, он специализировался на американских фильмах. Он присылал за гостями «бьюик», сажал их в ложу лучшего своего кинотеатра и крутил по их выбору все, что было в его распоряжении.

Вот когда Любовь Петровна посмотрела чуть ли не пять комедий с Диной Дурбин. Посмотрела и «Волшебник изумрудного города», и диснеевскую «Белоснежку», и, наверное, что-то еще. Но самый большой восторг испытала от «Унесенных ветром». Уже потом, после войны, путешествуя по европам и америкам, она еще два раза пересматривала эту картину.

Вторая поездка состоялась в декабре того же года. Опять раздался звонок из политуправления, и какой-то высокий чин осведомился у Любови Петровны, не может ли она завтра выехать на машине (из-за нелетной погоды вылет был невозможен) в Тегеран? Послезавтра у шаха большой прием — будут послы, вся верхушка союзных войск, — и присутствие великой актрисы, а заодно и выступление ее было бы очень и очень желательно...

В Тегеран приехали после двенадцатичасового — почти беспрерывного! — путешествия — за несколько минут до начала приема. Миронов (как выяснилось, он не был в списке гостей) поехал в гостиницу, а Любовь Петровна, в темпе переодевшись на каком-то КПП, отправилась на прием. И пробыла там до двух ночи. Лишний раз приходится удивляться ее выносливости. И ведь не просто продержалась, но — с блеском, улыбчиво, оживленно. И даже спела романс, довольно бойко, хотя и не очень мастеровито, аккомпанируя себе на рояле.

Все лучшие номера в гостинице были заняты американцами, поэтому Любовь Петровну поместили в квартиру одного из посольских работников. Все тот же Коган устроил ей два концерта. Еще один она дала в воинской части. И тем же «путем» на машине отбыла на Родину...

Незадолго до второй иранской поездки Любовь Петровна побывала в Москве. Этот сюрприз ей преподнесло все то же Гастрольбюро. Впрочем, не бескорыстно. В Колонном зале она дала большущий концерт — то есть пела на «бис» лишних полчаса. Можно представить, как подействовало ее присутствие на оставшихся в городе москвичей — и на тех, кто попал на ее концерт, и на тех, кто слышал о нем. На квартиру к себе она не поехала — там временно поселился Борис Тенин с женой (первой женой Григория Васильевича).

Орлову и Миронова поместили в гостинице «Москва», отведя каждому роскошные и холодные апартаменты — с альковами, коврами, подлинными картинами Рылова и кучей одеял. (Замечу, что была Любовь Петровна изрядная мерзлячка.) Ей захотелось взглянуть на дачу.

Поехали втроем — в Москве оказался один из бывших водителей их машины. Дачу они застали в ужасающем состоянии: почти все двери исчезли, большинство окон было разбито, по комнатам гуляли ледяные ветры, на террасе намело сугробы. Пол в одной из нижних комнат был прожжен почти насквозь — в досках зияла огромная дыра. Какие-то вещи пропали, какие-то — непонятно почему — пребывали в целости и сохранности, всюду валялось грязное, обгоревшее тряпье. Видеть все это было тем более горько, что соседняя дача — Лебедева-Кумача сохранилась в относительном порядке.

Долго горевать Любовь Петровна не умела, махнула рукой — «после войны разберемся!» — и больше про дачу не вспоминала. И Миронову заказала ничего Александрову не говорить.

Возможно, как раз в это время (сроки вполне совпадают) произошло небольшое культурно-историческое событие, косвенно связанное с ее судьбой. Сталин — впервые за время войны — затребовал для своего персонального кино-сеанса «Волгу-Волгу». Факт, означавший, что он окончательно оправился от «медвежьей болезни», не отпускавшей его в течение первых месяцев боевых действий. На просмотр он пригласил Гарри Гопкинса, которому в течение всего сеанса пытался объяснять смысл происходящего на экране. Переводчиком был, видимо, новичок (так показалось Гопкинсу). От волнения он запинался и никак не мог поймать должный уровень шепота. В другое время это, возможно, дорого обошлось бы ему. Но Сталин был благодушен — тем более что Гопкинс постоянно кивал и понимающе улыбался.

«Понравилось?» — спросил Сталин после окончания фильма. Гопкинс вежливо сказал, что картина замечательная и остается пожалеть, что американцы с ней незнакомы: они многое поняли бы в русском характере и в русской реальности. «Я хотел бы, чтобы это понял прежде всего самый главный американец — господин Рузвельт, — сказал вождь советского народа. — Я дарю ему эту картину! Надеюсь, она доставит ему удовольствие и будет правильно понята».

Гопкинс доставил картину в Белый дом и в точности передал президенту слова Сталина. Рузвельт внимательно посмотрел экзотическое «русское шоу с плясками и песнями», поулыбался и дал несколько неожиданную, но не лишенную проницательности оценку сталинскому подарку: «Я, кажется, понял, почему он прислал мне это. «Америка России подарила пароход»?» Здесь явный намек на то, что наша помощь по ленд-лизу и мала, и не очень качественна»...

...Дирекция Колонного зала упросила Любовь Петровну дать еще один концерт, и она было согласилась, но вечером в гостиницу прозвонился какой-то крупный чекист и передал настойчивую просьбу Багирова немедленно вылететь в Баку: положение таково, что присутствие Орловой в городе (и разумеется, выступление) необходимы позарез. Резко ухудшилась военная ситуация — Закавказье ожидало наступления немецких войск. В Баку, несмотря на драконовские порядки, началась легкая паника. Багиров запретил даже разговоры об эвакуации. И больницам, и школам, и детским садам, и культурным учреждениям — не говоря уж о промыслах — всем было предписано функционировать как ни в чем не бывало. Однако представители городской элиты, с которыми «наместник» иногда по-свойски общался, осмеливались негромко вопрошать: что же будет?! И надо ли уже собирать вещи?

Однажды Багиров не выдержал и громогласно пристыдил паникеров: «Любовь Орлова живет у нас и ничего не боится. И разговоров об отъезде не ведет. И концерты свои отменять не собирается». Кто-то, знавший об отсутствии Орловой, робко поинтересовался, о каких концертах может идти речь, если человек в Москве? «Сегодня в Москве — завтра будет здесь!» — отрезал Багиров.

Любовь Петровна немедленно вылетела в Баку, но «дуглас», сделавший промежуточную посадку в Куйбышеве, неожиданно понадобился кому-то из главных наркомов — лететь в Москву по вызову Сталина. Других самолетов «под рукой» не было. Узнав о задержке, Багиров немедленно вызвал к себе командующего воздушными силами округа и приказал направить в Куйбышев истребитель, потом все-таки спохватился и заменил истребитель бомбардировщиком.

Экипаж «Петлякова», сознавая ответственность и деликатность «боевого задания», постарался обустроить нутро своей машины как можно комфортнее — раздобыли даже мягкое кресло. Любовь Петровну и Миронова обрядили в летные куртки, унты, на головы надели шлемофоны и в таком виде доставили в Баку.

В начале 1944 года для Орловой эвакуация кончилась. Теперь в поездки она уезжала из Москвы и возвращалась в Москву. Прибыли вещи, приехала мать. А в мае уже закипела работа во Внукове, и к осени дача имела почти довоенный вид.

Последний военный концерт Любовь Петровна дала в Праге в июне 1945 года. Зрелище, по рассказам очевидцев, было триумфальное. Восторженные пражане, еще не остывшие от радости освобождения, от избытка благодарности русским солдатам, упоенно внимающие русской речи, русским гармошкам и песням, целовали актрисе платье, приподнимали машину, подносили детей.

Началась жизнь, исполненная новых контрастов, доселе еще не испытанных ею. В 1946 году она впервые отправилась в Париж (притом самостоятельно) — на какое-то помпезное культурное мероприятие, устраиваемое советским посольством. В сентябре 1947 года — на кинофестиваль в Венецию. Обратная дорога — опять же через Париж. Новые знакомства: Луи Арагон, Сартр, Эльза Триоле, Пикассо, Пальмиро Тольятти, Луиджи Лонго, Эдуардо де Филиппо, Ренато Гуттузо, Дзаваттини, Жерар Филипп... итальянские аристократы с громкими княжескими и графскими именами... дипломаты...

Если б я сочинял сценарий о ее жизни, то период послевоенного десятилетия, вплоть до первой поездки в Штаты в 1956 году, наверное, изобразил бы в виде краткого, темпового, рекламно-броского — в духе расхожего приема кинематографа тридцатых годов — образа перелетов и переездов своей героини. Двойная экспозиция: волнообразная, чуть размытая по краям карта мира и на ее фоне наша звезда, входящая и сходящая с самолетов, поездов, автомобилей. Очень эффектно могло бы получиться. Париж, Берлин, Венеция, Рим, Женева, Берн, Лондон, Вена, Краков, Варшава, Прага, Сопот, Мадрид, Барселона, Будапешт, Белград, Канны... И наконец, Мехико-Сити и Штаты.

Только вот... пришлось бы опустить кое-что из других путевых впечатлений того же времени. Вологду, где на окрестных полях никто, кроме баб и девчонок, не работал. Рязань, где на черной лестнице городского театра оказалось целое лежбище грязных, болезненных и наглых беспризорников. Киров (Вятку), где ражие собаколовы на глазах у прохожих цепляли крюками-приманками ошалелых от ужаса бездомных псов. Крыс в Свердловске. «Ворошиловцев» в Саратове.

Вот несколько фрагментов из гастрольных дневников, которые мне однажды удалось бегло проглядеть и которые я поспешил потом перенести на бумагу, — выписать мне разрешили только даты и названия мест.

1949 год, 28 февраля — Ленинград. («Ляля принесла парик, большой, цыганский, я насадила его по самые брови, подбородок в шарф и в таком виде прошвырнулась в Гостиный, ничего — проехало!»)

1949 год, с 30 января по 12 февраля — Минск, Брест и Вильнюс; с 1 июня по 1 июля — Ялта, Южный берег Крыма; с 25 июля по 13 августа — Харьков, Сталино, Днепропетровск, Запорожье; 12 октября — Ростов, потом Кисловодск («в Ростове несусветная жара, а в Кисловодске холод, туман, холодище — говорят, сто лет такого не было»); с 27 октября по 2 ноября — Сочи, Сухуми, Батуми, Тбилиси...

1950 год, март — Ленинград («Ленинград все так же хорош, концерты проходят с давкой, ревом, воплями»), в апреле в Петрозаводск («Дожди. В зале каждый раз у кого-то приступы кашля. Все головы в ту сторону»).

Летом 1950-го в Симферополе актриса едва не попала в скверную историю. Прогуливаясь вечером недалеко от гостиницы, она увидела за оградой удивительно красивый палисад. Любовь Петровна всегда питала слабость к цветам, особенно к розам, а здесь они были просто на загляденье. В глубине маячил большой деревянный дом, но калитка была приоткрыта, и Любовь Петровна рискнула зайти — полюбоваться поближе. Не успела сделать и пяти шагов, как навстречу ей выскочили две огромные кавказские овчарки. Любовь Петровна не меньше чем розы обожала собак и умела их успокаивать — и голосом, и взглядом. Собаки неохотно притормозили и стали кружить рядом, как бы в неспокойном размышлении. Размышляла и Любовь Петровна, не решаясь начать отступление. И вдруг от дома к ней устремилось с криками несколько женщин в белых халатах. Оказалось, что актриса ненароком зашла на территорию дома умалишенных, где собаки были натасканы кусать и рвать любого постороннего.

Еще один инцидент с участием собаки — пожалуй, не менее занятный и показательный. Передаю его со слов аккомпаниатора, который изредка заменял Миронова, если тому что-то мешало ехать. В 1934 году Орлова поехала выступать перед бойцами южных армий: от Краснодара до Махачкалы. Поезд останавливался на каждой станции, где заранее были сооружены эстрадные подмостки. Орлова выходила и выступала. В Махачкале перед выходом на сцену ее встретила собачка, и Любовь Петровна не удержалась, приласкала ее... Идет концерт. Актриса допевает романс: «Все слушал бы, слушал бы, слушал тебя...» и слышит дружный смех аудитории. Она недоуменно озирается и видит: около нее стоит на задних лапах собачка и действительно внимательно слушает. Она подняла ее, отнесла за кулисы и отдала уборщице театра — хозяйке собаки. На следующий день уборщица призналась: «Меня увольняют за вчерашнее». Любовь Петровна немедленно отправилась к коменданту и попросила не увольнять женщину.

1956 год, 19 июня — Омск и районы. Вечером 20-го в Новосибирск. Из Новосибирска в Свердловск. В дороге «ели бифштексы, курицу, цены за порцию всего три-четыре рубля и хорошо приготовлено». В Новосибирске в гостинице хозяйничали тараканы, но это была мелочь, ибо в Свердловске по гостиничному коридору пробегали крысы.

С гостиницами вообще отношения были сложными. Из-за болезни Любовь Петровна не выносила ярких штор, желтого бархата, резкого света, ковров и картин кричащих цветов. Сразу начинались головокружения, рвоты. Тогда она требовала перемены номера. Если не удавалось найти подходящий, просила убрать, вынести то, что вызывало приступ болезни. Допускаю, что при всей любезности Любови Петровны, при всем ее таланте и мастерстве очаровывать людей кому-то из гостиничной обслуги она в такие моменты казалась просто привередой, капризной звездой.

Можно было, конечно, сократить поездки, но ни экран, ни сцена не давали таких стабильных, скорых и крупных денежных сумм. Ими в основном и оплачивалась повседневная жизнь — домработница, шофер, ремонты дачи, счета, сторож, покупки, подарки, приемы. Последнее особенно влетало в копеечку, так как и Александров, и Орлова любили принимать дорогих (не в поэтическом, но самом натуральном смысле этого слова) гостей — таких, от которых нельзя было отделаться дежурным чаем.

Единственным камнем... нет, маленьким камешком преткновения в отношениях между Орловой и Александровым была ее концертная работа. Любовь Петровну слегка, но все же болезненно задевало полное равнодушие мужа к этой стороне ее жизни. Он никогда почти не ездил с нею (по-моему, только дважды или трижды до войны), хотя случались, и много раз, очень выгодные условия для совместной поездки. Раз-другой она просила его посмотреть режиссерским глазом на ее эстрадную программу, дать совет — может, что выкинуть? может, что сократить? обновить? Он снисходительно прослушивал, просматривал, делал мелкие замечания и спешил отойти в сторону...

Иногда она даже чуточку взрывалась — за его спиной, разумеется. Говорила Миронову, или Шаховской, или сестре (самым-самым «своим») что-нибудь в таком роде: «Ну, что это? Работаешь на износ, а он все планы строит, полеживает да заседает где-то — за мир борется». Но если и была в ее невольных и очень редких выпадах какая-то злость, то не... злобная. Злость Чарли на Спенсера походила на раздражение матери на любимое, обожаемое чадо, которое иногда все-таки донимает шалостями или бездельем.

Разъездная жизнь была трудна для нее не только физически. Волей-неволей приходилось знакомиться и общаться с чужими людьми, против желания открывать себя. А было это для Любови Петровны с ее характером подчас поострее всякого ножа. Известно, была она человек «на замке», в свою личную жизнь впускала только четыре-пять человек, даже в семейном клане кое-кого держала на жесткой дистанции (мужа сестры, пасынка, его жену). Однако на ее дружеское, максимально щедрое гостеприимство могли рассчитывать довольно многие — по преимуществу люди сильного и авторитетного (непременно авторитетного) таланта, не обделенные при этом светским обаянием. Образцов, Тихонов, Дунаевский, Завадский, Капица, Кончаловский, Алексей Толстой, Юткевич...

Любовь Петровна любила изредка отвести душу в бесшабашно-веселом разгуле. Под новый, 1946 год они с Мироновым вернулись из очередной и сильно изнурительной поездки в разоренные, израненные войной Курск и Белгород. Вернулись за два дня до праздника. Тут бы и на дачу, но 31 декабря в зале Чайковского ей предстояло дать предновогодний вечерний концерт — первый в послевоенной Москве! Публика, что называется, висела на люстрах. После концерта Любовь Петровна с час боялась выйти на улицу, казалось, что до машины не добраться.

Наконец, едут во Внуково. По дороге забирают сестру Нонну и где-то в двенадцатом часу заявляются — разбитые, полусонные, несвежие. Встречает их Григорий Васильевич с сестрой, Ираидой Васильевной, гостившей у них тогда, торопят скорее помыться, переодеться... стол уже накрыт. За столом Любовь Петровна чуть-чуть оживляется, потом все больше и больше, сыплет анекдотами, рассказами про поездку, пробует показать фокус, которому обучил ее какой-то высокий чин, подшучивает над Александровым, сама хватается открывать шампанское — заливает стол и себя пенистым потоком («Вот радость-то! Наконец звезда искупалась в шампанском!»). В два ночи женщины-гостьи впадают в сонливость и удаляются в свои комнаты, а хозяева и Миронов остаются и веселятся так, что дым коромыслом. Пляшут вокруг елки. Хохочут до колик в животе, до слез. Любовь Петровна заставляет мужчин меняться одеждой — надо знать разницу габаритов Александрова и Миронова, чтобы представить всю гомерическую смехотворность этой затеи. Потом затевает жмурки. И так до утра. А утром — в валенки, в шубу и в лес.

Но это все с близкими, ближними. Поездки же постоянно сводили с чужими и часто чуждыми ей людьми. Особенно неприязнь вызывали у нее администраторы. О, эту касту она презирала воистину до глубины души. И правда, столько попадалось среди них барственных, развязных, шикарно одетых жуликов, что казалось, иными они и не могут быть. Она всегда держалась изысканно-вежливо и этим быстро ставила их на место. Даже самые прохиндеи боялись ее как огня. Поэтому в тех городах, где ей приходилось бывать повторно, никаких проблем с администрацией не возникало.

Ее уже знали. Любовь Петровна все хорошо замечала, и если что не так, то никаких компромиссов. Однажды села в машину — надо было ехать на выступление в район. Шофер обернулся к ней и весело спросил: «Ну, что, вперед к победе?» Она моментально учуяла запах водки, открыла дверцу и вышла. «Я с вами не поеду, вы пьяны». Повернулась и — в номер. Администратор в панике, стучится к ней: «Вы что?! Вы что это?! Там же публика, там же начальство... Вы подумайте, что будет?!» Она ему спокойно: «Ничего не будет. Вы достанете другую машину, и мы поедем».

Обедая с Мироновым в гостиничном или каком-нибудь городском ресторане, Любовь Петровна ни разу не сажала за свой стол администратора. Случалось, что она принимала приглашения местной власти отметить ее пребывание банкетом, ужином, посещением местного театра, прогулкой на катере, небольшим пикничком на лоне природы. Но случалось такое очень нечасто, ибо никогда ей это не было в охотку — всегда против желания.

Она никогда не стремилась к случайным знакомствам, не стремилась обозреть место, в котором пребывала, очень редко оставляла себе что-то из тех подарков и сувениров, которыми щедро одаривал ее каждый город. Ну, ясное дело, она не отказывалась взять на Кавказе бутылку хорошего вина, коробку хороших конфет какой-нибудь местной фабрики («всесоюзного значения», как говорилось некогда), банку фирменной икры. Иногда ей случалось приметить в каком-нибудь провинциальном магазинчике нужную вещь: симпатичный фонарь для дачного крыльца, изящные дверные ручки — изделия местных кустарей, домашние тапки, отделанные красивым мехом, красивую ткань. К последнему она питала особую слабость. Увешивала, покрывала, декорировала, драпировала, обивала тканью все, что возможно. И все, как правило, своими руками. Не терпела кожи, пластика, крашеного дерева, лакированной и вообще оголенной поверхности. Не ощущала в этом уюта. Ткань, разумеется, всегда была неярких расцветок: бежевая, палевая, бледно-розовая, бледно-оранжевая.

Как ни странно, но в ее гастрольных маршрутах я только однажды нашел Иваново, ткацкую столицу, где Таня Морозова была героиней из героинь, и где, уж точно, ее сверх меры одарили бы желанной тканью.

В традиционном наборе ее заграничных покупок (духи, косметика, чулки, белье, перчатки, сумочки, шляпки, туфельки, что-нибудь «по хозяйству» — красивое и не слишком габаритное) ткань занимала всегда не последнее место. Был период в первые послевоенные годы, когда из каждой поездки она привозила какое-нибудь растение — посадить на даче. Говорила в шутку, что была бы не прочь завести у себя свой ботанический сад...

...Если выдавалось свободное время в этих поездках и не очень тянуло ко сну, читала. Это занятие она любила, хотя отдавалась урывками — по-другому не получалось. Любовь Петровна не отличалась какими-то изысканными или оригинальными пристрастиями по этой части. То был кругозор и вкус столичной курсистки начала века: хрестоматийные классики и чуть-чуть сверхтого. Из классиков самый любимый — Лев Толстой. Его она и читала, и перечитывала, и упивалась им. «Сверхтого» — это Гамсун, Сенкевич, Фейхтвангер, «Агасфер» Эжена Сю, Золя. И Достоевский, которого она в зрелые годы перечитывала, как и Толстого, — «всего». Вполне возможно, она почитывала и современную советскую литературу. Поскольку в светских беседах так или иначе «обмывались» модные имена, модные названия — от панферовских «Брусков» до эренбурговской «Бури», — ей приходилось хотя бы ради фасона знакомиться с ними.

Читатель согласится, что из этих мозаичных частиц складываются очертания характера весьма четкой огранки. Характера твердых и немного архаичных (академичных) правил. Характера, не любящего заходить за край, рисковать уже наработанным, завоеванным, отделанным. Характера, стремящегося упрочить то оптимальное состояние жизни, которое уже достигнуто. Ради искусства, ради вящего артистического эффекта она могла рискнуть чем угодно — хоть здоровьем, хоть самой жизнью. Но за пределами искусства... Иное дело, что всегда, когда случалось попасть в рискованную передрягу, она держала марку и виду, что трусит, старалась не подавать. Напротив, старалась выглядеть раскованной и веселой. Но от рискованных предложений любого сорта всегда уходила в сторону.

Даже от новаций в своей концертной программе она старалась отказаться. В любом таком соблазне она подозревала вероятность подвоха. Многие композиторы предлагали ей свои романсы, предлагал Дунаевский (уж кажется, кто ближе, роднее?) — она решительно уклонялась. В 1942 году (!) Сурин, председатель Комитета по делам искусств, буквально навязывал ей «Вечер на рейде», уговаривал Александрова (уговорил!) — Любовь Петровна даже пробовать не захотела.

Орлова не любила новаций ни в концертной программе, ни в личной жизни. Чарли не могла допустить в свой мир другого мужчину, другое сердечное чувство.

Примечания

1. Туманы — персидские деньги.

 
  Главная Об авторе Обратная связь Ресурсы

© 2006—2024 Любовь Орлова.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.


Яндекс.Метрика